Dixi

Архив



Андрей ОБОЛЕНСКИЙ (г. Москва)

ОДИН ХУДОЖНИК И ЕГО ШЕСТЬ С ПОЛОВИНОЙ ЖЕНЩИН

Оболенский 

В тот день, когда я писал эти воспоминания, ничего особенного не произошло: день был вполне обычный, пасмурный и невесёлый… но в Грохольском переулке — иногда езжу туда к приятелю водки выпить и потрепаться — к моей, остановившейся на светофоре машине, подошла худенькая молодая девушка азиатской внешности. Предложила купить подержанный мобильник, у неё на руке висела целая куча таких мобильников с зарядками, их никто не покупал. Девушка симпатичная и не нахальная, как многие молодые торговки на улицах, понаехавшие бог знает откуда. Её беззащитный перед московской жестокой суетой взгляд был просящ и горек, и я сразу понял, что мне достаточно предложить ей денег, не так уж много по столичным меркам, и она поедет со мной куда угодно и сделает всё, что мне хочется. Но я не стал говорить с ней, закрыл окно: ощущение возможности поступить так или эдак показалось приятным, и не возникло желания портить его вялым и предсказуемым, как затяжной осенний дождь, сексом. Но, думаю, именно это минутное чувство подвигло меня упомянуть в записях о том, чего, помнится, я никогда не касался в своих дневниках.

Вот так события незначительные толкают нас к безумствам, а писать о своей жизни откровенно — не безумство ли? Был уверен, что никогда эти записки не перечитаю, но нет, одна неожиданная встреча заставила меня через несколько лет вернуться к написанному, исправить начало, вставить концовку, прочитать ещё раз и задуматься, почему так вышло и я совсем один, хотя… что же в этом плохого? Тысячи мужчин живут в одиночестве, и ничего, умирают счастливыми, а я вот впал в странную меланхолию. И не очень знаю теперь, что делать. Да чёрт с ним! И это пройдёт… Кто так говорил? Не помню…

 

* * *

У меня было множество связей, серьёзных и нет, я почти ни на минуту не оставался один, подруги менялись, как эпизоды в немом кино, что мне поделать со своей природой… Мне показалось интересным написать лишь о шести с половиной моих женщин. Почему с половиной? Вы поймёте, я и сам понял совсем недавно, что была... нет, есть ещё половина, только она осталась со мной, остальные, целые, разбежались, разбрелись, исчезли, а вот одна такая недоделанная поселилась рядом. И, полагаю, навсегда. Она часто появляется, хотя заговорила со мной всего однажды, смотрит на меня в разные дни по-разному: то с укоризной, то с насмешкой, то с сочувствием, её эмоции никогда не повторяются, набор их бесконечен, я всматриваюсь, вижу в ней себя, и становится тошно — прогоняю её, она не возражает, уходит, и я снова один… Впрочем, при первой встрече она объяснила всё, я не согласился тогда, а вот теперь приходится.

Но пора рассказать о них, о шести с половиной. Они вспоминаются легко, стоит только прикрыть глаза…

 

* * *

Тётя Ильяна жила в Риге и не была мне тётей, а всего-навсего женой двоюродного брата матери. Я, пятнадцатилетний, не задумывался о сложности нашего родства, вместо этого утром ставил будильник на час раньше и изнурял себя сладким затяжным мальчишеским грехом, и первые два урока ничего не видел вокруг. В моих фантазиях была только она, крупная прибалтийская крестьянка, надевшая короткую городскую юбку, обнажавшую небритые налитые ноги с дразнящими коленями. Она говорила, подчёркивая свой прибалтийский акцент, а когда обращалась ко мне, в голосе возникала странная вяжущая тягучесть, от которой моё сердце эпилептически замирало на высоте сокращения и никак не желало расслабиться, чтобы пустить в себя венозную кровь. Я смотрел на её открытые, очень белые плечи, подтянутые и прижатые друг к другу лифчиком груди, прижатые непременно так, чтобы ложбина между ними виделась глубокой. Тоненький, чуть вздутый красный шрам-линия, зарождавшийся где-то под батником, выбегал наружу как раз в этой ложбине, плавно заворачивался и исчезал, — я знал точно: около соска. Спросил, откуда он, тётя Ильяна не ответила, только грустно улыбнулась.

Я не помню её лица, не смог бы даже примерно набросать на листе бумаги его черты. Оно не волновало меня в пятнадцать лет, лишь осталось в памяти, что глаза её смотрели на меня почти в упор, будто оценивали и смеялись над моим смущением. Она расспрашивала о разных пустяках, я отвечал хрипло и невпопад, а её глаза снова становились смешливыми, взгляд заглатывал мою вялую душу, надевался на неё, как змея надевается на крупную добычу, но не убивал, обещая это и не выполняя.

Однажды в день рождения отца все основательно перепились, трезвым был один я — мне не наливали по малолетству; кто-то спал, кто-то ушёл провожать даму, а мы остались одни в квартире и сидели у разграбленного стола. Мятая заляпанная скатерть, повсюду объедки, из тарелок с недоеденным салатом торчали окурки. Ильяна плеснула мне вина в чужой, захватанный пальцами бокал и выпила со мной на брудершафт, сразу же приклеившись своим жирным ртом к моим губам. Цветочный аромат духов смешивался с запахом шпротов и пота, меня пробила дрожь, а она что-то шептала на своём языке, её короткие пальцы стали длиннее, они утончались, словно ползущие дождевые черви, проползали в мои брюки, были твёрды и холодны, как сосульки. Ильяна нагибала мою голову к своим коленям, но я не поддавался, тянул её на себя, расстёгивая на ней блузу, срывая свою одежду, желая лишь мига утоления, а там будь что будет.

И наступила минута, когда я увидел её без одежды, всю увидел — и себя в её тёмных зрачках: высокого, с тощей задницей… но это мелькнуло лишь на мгновение. Моё сознание быстро, как бронхи тонущего человека водой, заполнялось её телом — складчатым, с наплывами, будто фигура, вырезанная из толстых, изуродованных ложными суставами, больных веток или корней. Груди рыхлыми мешками свисали к животу, огромные коричневые круги вокруг сосков были цвета тёмной глины, в точках, а сами соски сплющены, будто прижаты к прозрачному стеклу, через которое, казалось, я видел их. Низ живота толстым перевёрнутым полумесяцем накрывал междуножье, из-под складки вылезали густые волосы, ползущие вниз до неаккуратного треугольника и ниже по бёдрам. Она потянула моё тело на себя, опрокинула, довольно рассмеялась, а я скользил в ней, ударяясь о потный живот, прилипая к нему и с некрасивым звуком отрываясь, вдыхая смесь запахов пота, жасмина, шпротов и алкоголя.

Я быстро опустошил себя в неё, она рассердилась — я не понимал почему — и тёрлась, тёрлась животом о мои бедра, вскрикивая и дёргаясь.

Наутро мы не смотрели друг на друга, а вечером, уезжая и вынеся в прихожую чемоданы, она долго прощалась с матерью, а мне лишь кивнула, глядя мимо.

 

* * *

Сад и лес постепенно смешивались, оплодотворяли друг друга не соприкасаясь, поскольку были разделены гнилым падающим забором. По краю леса уже росли молодые дикие яблони, сад же наполнялся тонкими осинами и берёзами, хотя очертания клумб и выложенных замшелым кирпичом бордюров ещё сохранились. Совершенством своего запустения сад создавал интересную гармонию с ветхим домом. Я, городской до мозга костей, жил на даче один и был без ума от этой жизни, от полного одиночества, от безлюдных в те времена лесов, где можно заблудиться, от вечерних шёпотов и шорохов в саду. Шатался по округе с этюдником и обмирал от тишины ранней светлой осени. Таисия всегда приносила вечером молоко и свежий хлеб, это был хороший приработок для неё, поскольку от бывших генеральских дач осталось всего несколько, а жилая только одна — та, в которой поселился я. Поначалу Таисия была строга и молчалива, но я улавливал её быстрые, скользящие по моему лицу взгляды, из них можно было понять, что она находит во мне невиданное ранее. А когда узнала, что я художник, в её глазах появилось выражение боязливого любопытства.

Однажды я пригласил её в дом; она поджала губы, но спорить не стала, прошла на террасу. Поставила на стол трёхлитровую банку с молоком и сметану в широкогорлой бутылке, повернулась ко мне, и лица наши оказались близко. Она вздрогнула, ладонь её легла на стол, перенося тяжесть тела на руку: боялась упасть, наверное, и не упала, но широкогорлая бутылка опрокинулась, и сметана потекла по голубой клеёнке словно плотное сказочное облако, нарисованное ребёнком. Таисия ахнула, схватила бутылку, поставила, но вдруг окунула палец в сметану и, серьёзно глядя на меня, поднесла палец к моим губам. Я близко увидел неровно подстриженный ноготь, измазанный сметаной, палец коснулся моих губ, нырнул глубже. Таисия отодвинулась от меня, зацепила бретельки сарафана, и он упал вниз сразу, как занавес в старинном театре. Тело её было совершенно, я целовал шею, холодные губы, живот, бёдра, я хотел быть воздухом, обвевающим её кожу, водой, стекающей с волос на изгиб поясницы и ниже, на икры, окутать её лёгким плащом неземного парфюма, ласкать её тело дорогим дамским бельём, впитаться в неё бальзамами и эссенциями, хранимыми скифами в золотых сосудах… Поверьте, она стоила всего этого, только ничего не получалось у меня: она была равнодушна, а может, надменна, горда и спокойна… или — глупа и неопытна, как всякая деревенская девка, привыкшая к перепихону на сеновале с Ванькой Шлякиным, местным гитаристом-механизатором. Но мне было без разницы, я должен был, должен, пустил в ход все свои хитроумные приёмы, но… В какой-то момент ей просто стало скучно, она оттолкнула меня и тусклым голосом сказала:

— Хватит. Надоело. И я больше не приду, стыдно. Пусть брат носит тебе еду. С завтрашнего дня дороже. Он скажет сколько.

Эти слова взбесили меня. Я не позволил ей освободиться и довёл дело до конца. Она ощутила это, тихо охнула. Я встал и отвернулся, равнодушно бросив через плечо:

— Пошла вон… Залетишь — рожай, будет тебе память от заезжего художника.

Она закрыла лицо руками. Повернулась спиной, оделась. Спотыкаясь, побрела к двери.

Мне не было жаль её. Я её боялся и ещё несколько вечеров до самого отъезда грезился мне мелькающий в туманах тёмного сада сарафан, открытые плечи, и слышал я то и дело шорохи и звуки ломающихся веток.

 

* * *

Имя Валерия не нравилось мне своей манерностью, поэтому я быстро переименовал её в Ле, она не возражала. Я поймал Ле в полубогемной андеграундной тусовке задрипанного московского клуба, куда попал случайно. Она проводила время с волосатыми и неопрятными молодыми гениями, не способными нарисовать даже хрестоматийную узкую вазу жёлтого цвета с пучком нераспустившихся тюльпанов. Не чуралась и официальных тусовок, но её редко приглашали туда, в этом смысле я был для неё находкой. Она вцепилась в меня как клещ, и сначала это раздражало, потом стало забавлять, тем более что равных ей в постели я не упомню. К тому же я увлёкся тогда обнажённой натурой, а Ле подходила по всем статьям: идеальная для жанра «ню» фигура и замечательное, увы, редкое умение позировать.

Теперь я понимаю, что она была единственной женщиной, повязавшей меня своей чувственностью и дистиллированным, без намёка на симпатию, взаимопонимание, притяжение душ или что-то иное, сексом. Наши встречи порой затягивались на сутки. Она каким-то образом умудрилась создать целый ритуал: переодевалась в другой комнате, и я никогда не знал, в какой одежде и в одежде ли вообще появится передо мной. Если позировала голой, то принимала самые развратные, даже похабные позы, и я рисовал её такой в стиле разнузданного натурализма Гюстава Курбе. Она могла оказаться в прозрачной накидке, в короткой юбке и чулках в сеточку, в вечернем платье, в наглухо застёгнутом деловом костюме, в нижнем белье своей бабушки — в розовых длинных панталонах и таком же розовом лифчике, — всякое бывало. Тогда я угадывал очертания её тела под одеждой или бельём и рисовал — она была на этих рисунках то Марией-Антуанеттой, то дешёвой шлюхой, то распутной тёткой семидесятых годов, то смущающейся своей наготы барышней. Штрихи возникали на листе, а я возбуждался больше и больше, ещё и оттого, что не знал, будет ли у нас секс, это решала она — в зависимости от того, понравится ей рисунок или нет. По той же причине она была или холодна, строга и почти неподвижна, глядя широко открытыми глазами в потолок и не издавая ни звука в минуты такого ущербного слияния, или извивалась своим змеиным, скользким от пота телом и змеиным же шипением выдавливала из себя самые грязные слова.

Я бывал с ней и груб, и нежен, и безразличен, иногда у меня вообще ничего не получалось из-за, наверное, некоей театральности происходящего, мысль о которой трепыхалась даже в те секунды, когда следует забывать обо всём. Но это не смазывало удовольствия, я научился понимать, что совершенно животный, лишённый человеческого секс затягивает, он упрощает всё, соскребает с тебя глупый налёт цивилизованности и условностей, возвращает к пустой земле, над которой возвышается голый человек с мозгами новорождённого ребёнка, но с вопящими о себе инстинктами владеть и убивать. Я думаю даже, что эти инстинкты почти сопоставимы.

 

* * *

Я часто пользовался услугами проституток («пользовался услугами» — эти слова, наверное, точно выражают сущность такого секса). Много их прошло передо мной, разных: дешёвых и безумно дорогих, молодых и почти старух, красивых и нет. Секс как работа, иногда артистическая, но всё равно рутинная, привычная, надоевшая — это интересно, это тема для исследования, только вот никто таких исследований не проводит. Ничего постыдного ни для кого в этом нет, как нет в алкоголе, например. Сброс отрицательной или избыточной энергии в пустоту (а ведь на самом деле в пустоту — это всё равно, что наорать на продавщицу в магазине: тебе легче, а ей без разницы). Я сложил для себя некий обобщённый образ женщины, занимающейся этим вечным ремеслом, и надо сказать, такая собирательная женщина ничем не хуже, а порой и лучше реальных.

Безусловно, если созданный мной образ разложить обратно, то всё становится ханжески скучным, но я пишу об этом потому, что одна, да, только одна запомнилась мне и стала частью чёток, которые сейчас и перебираю. Я случайно подцепил её у снесённого теперь «Интуриста» на Тверской. Звали её Валентиной, она, естественно, приехала из неблизкого Подмосковья, сбежала в столицу, чтобы узнать настоящую жизнь. Была Валентина пухленькой блондиночкой, соблазнительной такой, но странно застенчивой, глаз не поднимала, молчала больше в ответ на мой трёп, пока ехали ко мне. Про цену ничего не сказала почему-то и денег вперёд не попросила, когда приехали. Я-то был уверен, что попросит, знал, что будет рассказывать историю, которую рассказывают они все с небольшими вариациями: о брошенной учёбе, трёхлетнем сыне, оставленном с бабушкой в далёком городке, фотку покажет, номер мобилы даст с надеждой, что ещё обломится.

Но было не так. Она ничего не рассказывала, сходила в душ, вернулась одетой и встала посреди комнаты, глядя в пол. Я хотел сказать ей резкость, но вдруг, неожиданно приняв правила, как мне тогда показалось, игры, сам аккуратно и с некоторым трепетом даже раздел её и, вы не поверите, отнёс на руках в постель. Её тело и лицо были свежи, ни капли макияжа, от неё не пахло никаким парфюмом.

— Не спешите, — прошептала она мне в ухо, — не спешите... Я всё сделаю для вас сама.

Она была очень умела и... нежна. Мягко целовала меня в губы, чего проститутки никогда не делают, разбрасывала поцелуи по моему телу, движениями прохладных пальцев играючи собирала их в ладонь и подносила к моим губам, чтобы я вдохнул их. Она скользила по телу словно вода… нет, очень сухое вино: влаги не ощущалось, был только вкус, всем телом чувствовался вкус — наверное, на моей коже образовались ради такого случая новые рецепторы, или как там это называется….

Моё желание уже угасало, приходило чувство покоя и сладкой расслабленности, но она вдруг резко изогнулась надо мной, припала ко рту и одновременно опустилась на меня, замерла. Я потерял ориентацию в своём собственном теле, ощущение поцелуя и проникновения перепутались, стали единым, мне на секунду даже показалось, что со мной две женщины. В этом не было ни похоти, ни любви, ни механической, отработанной техники, скорее, всё это напоминало необычное явление природы — например, цветок, распускающийся поздней осенью на утоптанной, каменистой земле, на которой не растёт даже трава.

Она шевельнулась и снова замерла — цветок распустился чуть больше, шевельнулась ещё — и он раскрылся вдруг, засиял, засветился, опутал меня своим светом; она откинулась назад, в невероятной позе, касаясь лопатками моих ступней, и я услышал её полувсхлип, полуплач, стон больного ребёнка, скулёж раненого щенка, вздох… не знаю, что я ещё услышал: таких звуков, наверное, и не существует.

Всё казалось сном, но было, было, я нашёл этот невероятный райский кайф на Тверской, его создала для меня провинциальная проститутка, не слишком-то и красивая.

Когда я, угощая её вином, спросил, сколько ей должен, она впервые подняла на меня глаза, оказавшиеся совсем бесцветными и блеклыми, ответила тихо:

— Сколько не жалко…

Я вытряс кошелёк, дал деньги, не считая, много, спросил у неё номер телефона. Она мотнула головой и снова замолчала. Я стал сбивчиво просить её, обещал встречаться и снять квартиру, но она приложила палец к губам и пошла к двери, так и держа палец у губ.

Подойдя к лифту, она обернулась. Но ничего не сказала.

Да, её звали Валентина.

 

* * *

С Ниной я познакомился случайно, в ресторане, куда зашёл вечером выпить рюмку-другую. Я пребывал в кризисе; декабрь заливал город неуместными дождями, предновогодняя суета контрастировала с его серостью, усугубляя тоску.

Я устроился у барной стойки и увидел её: она сидела вполоборота ко мне, пила белое вино и курила сигарету за сигаретой. Подсел к ней и заметил, что она плачет, спросил, не могу ли чем помочь и всё такое. Она не послала меня, наоборот, сама завязала разговор, вполне обычный. Слезы высохли, на лице появилось подобие улыбки, но на мой вопрос, что же всё-таки произошло, не ответила.

Я не строил никаких планов, уж очень паршивым было настроение, да и не больно-то она мне приглянулась. Проводил до дома, пить кофе не напрашивался, но по привычке оставил телефон — и был очень удивлён, когда на следующий день она позвонила.

Представьте, мы гуляли по Берсенёвской набережной, держась за руки, я и вообразить не мог, что такое в моей жизни ещё может быть! Снова спросил, отчего она плакала в ресторане. Лучше бы не спрашивал… Ох, как много она наговорила мне, совершенно незнакомому человеку, но всё сводилось к банальности: её бросили, он вернулся к жене, и далее по всем пунктам. Я понял, что она была очень привязана к своему подлецу… хотя почему, собственно, подлец? На всё можно смотреть с разных сторон, и при таком рассмотрении это «всё» становится голограммой. Кстати, в наш продвинутый век подлинность продукта определяется именно голографической наклейкой.

В общем, я снова проводил её домой, но на этот раз она сама предложила мне подняться на чай, конечно же, пролившийся в постель.

Что сказать… Она была умеренно опытной, самым примерным образом выполняла то, что делают в создавшемся положении, только вот... Только вот когда мы пошли на кухню покурить, она разрыдалась в три ручья неизвестно почему. Я никак не мог её остановить, успокоить не мог, она обнимала меня, говорила милые женские нелепости со всей симпатией к моей персоне, но всё это сквозь слёзы, слёзы... Я отнёс её в комнату, гладил волосы, целовал, тоже говорил глупости — утешать всегда глупость, но она успокоилась, уснула. А я полночи курил на кухне и думал, как же так бывает… Утром она была ровна, весела даже.

Мы стали встречаться, занимались разнообразным и милым сексом, у нас нашлось много общего, я учил её рисовать, и у неё получалось, словом, всё было очаровательно. Она недолго жила у меня, чему я, откровенно сказать, радовался — помогало пережить зиму, я ненавижу это время года. Но однажды она пришла откуда-то, с работы, кажется, и молча стала собирать вещи. Я спросил, что произошло, она равнодушно, не переставая вытаскивать одежду из шкафа, ответила, что ничего не произошло, но она уходит, и мы больше не увидимся. Я стал настаивать, она повернулась ко мне и чётко, зло, делая между словами паузы, произнесла:

— Я. Тебя. Ненавижу.

Я задохнулся и не нашёл ничего глупее, чем спросить:

— За что?

Она ухмыльнулась. Я ни разу не замечал, чтобы она ухмылялась.

— А как может относиться к нищей жизни богатый человек, в один день потерявший все свои деньги? Он ненавидит нищую жизнь, а чтобы не удавиться, подчиняется её законам. Главное, не распространяться, что жизнь собачья, а то сожрут, — она подняла голову, и взгляд её был серьёзен.

Меня скрутило от ненависти. Я схватил её за плечи, швырнул на кровать и навалился сверху, коленом раздвигая бедра. Она визжала, кусалась, плевалась. Я уже не помню, как удалось мне сбросить одежду и сорвать с неё. Я врывался в её тело и покидал его бессознательно, с одним желанием продолжать, как умирающий балансирует на грани света и тьмы с одним желанием — жить.

Но я не дождался ни звука, ни крика, ни слова — её глаза были широко открыты, а губы плотно сжаты в узкую злую полосу. Она ухитрилась вывернуться и с неожиданной силой отбросить меня. Процедила сквозь зубы:

— Сволочь.

Потом, будто ничего и не произошло, голая подошла к шкафу и снова стала выдёргивать из него тряпки, бросая их в чемодан.

Я долго гадал, почему она, а главное, я — почему мы так повели себя? Потом надоело. Бросил.

 

* * *

Я никогда не был женат, потому что рано познал женскую натуру. Но твёрдо знаю, что непременно оставлял ростки в каждой из пойманных женских душ. А вот одна из женщин оставила росток в моей душе, но росток, знаете ли, такой странный, он всегда зелёный, но не развивается, остаётся маленьким. Иногда мне кажется, что на его небольшом стебле есть шипы и он родом из пустыни или тропиков, где все ростки колючие, но это только кажется, потому что большую часть времени он не тревожит. Но всё же изредка укалывает, и я вспоминаю...

Строго говоря, я не должен был с ней познакомиться, потому что не даю частных уроков рисования. Но за неё просила моя сестра, она редко просит, и я не мог отказать, ворчливо осведомился только, чему я должен учить гениальную барышню. Сестра ядовито ответила, что преподавателю Строгановки надо бы это понимать самому, с чем я не мог не согласиться.

Она была Ольгой.

Худая, не слишком красивая девчонка лет двадцати, может, двадцати трёх, рыжая, в милых веснушках, совсем её не портящих. С самого первого раза я увидел, что она делает мою мастерскую живой, настоящей, не просто хранилищем картин и этюдов, удачных и не очень, пыльных холстов, засохших кистей, забытых набросков, скомканных листов и книг. Вместе с ней в мастерскую влетал ветер, разносил и прятал по щелям пыль, рвал в клочья мою тоску, к которой я всегда был склонен, воздушные потоки её присутствия приносили экзотические ароматы других краёв земли, иных городов и стран, заморских карнавалов и праздников. Так мне казалось, но всё было проще: имелось у неё чудесное свойство оживлять мёртвое и обновлять умирающее. Изгиб тонкой руки, виски, сжатые пальцами, взгляд через плечо, быстрый, скользящий и смеющийся, внезапная печаль из ничего — у неё не было внешности красивой или некрасивой в общепринятом смысле. Запомнились рыжие волосы, зачёсанные так, чтобы падали на одно плечо; она любила втыкать в них зеленые перья, которые разбрасывал по мастерской амазон Карло, умевший внятно говорить «р-реализм — дер-рь-мо», эту фразу мой приятель Юрка Поляков позаимствовал с некоторыми изменениями для своей смешной книжки. Ольга являла собой… образ, именно в том смысле, в котором об образе говорят поэты.

Я, кажется, запутался, вернее, не могу правильно рассказать, не умею. Но меня сможет хорошо понять тот, кто, слышит в Presto agitato четырнадцатой бетховенской сонаты шаги прелестной Джульетты, кто кожей чувствует смертный холод картин Левитана, кому снятся в цветных снах бессмысленные узоры стихов Хлебникова. Ольгу невозможно было описать и невозможно нарисовать, я пробовал, возникала кукла наследника Тутти, которая казалась живой, но при ближайшем рассмотрении являла собой фантом.

Я ставил для неё несложную мёртвую натуру, укреплял на мольберте лист и смотрел, как она рисует. Ольга очень старалась, закусив губу, но рука была напряжена, простой кувшин выходил кривым, яблоко — неправильным, складки ткани — мёртвыми. Она сердилась, роняла карандаш, я поднимал его и показывал как надо, а она снова сердилась, уже на меня, и кричала, что у неё никогда не получится, никогда.

Потом и вовсе бросила рисовать, но приходила три раза в неделю, просто сидела в кресле и грызла яблоки, те, что я покупал для мёртвой натуры, и глядела сквозь большие окна мансарды на заметённый снегом город. Часто просила меня рисовать что угодно и внимательно глядела на возникающие из-под грифеля линии; временами задумывалась о чём-то, и тогда глаза её смотрели в никому неведомые и недоступные дали и пространства, и я пытался догадаться, о чём она думает, и, конечно, не мог.

Иногда она была весела и беспечна — я не любил её в такие дни; смеялась пустякам, говорила глупости, и мне было неприятно, что меня не смешило то, что смешит её, не радует то, что радостно ей, оттого, что я старый, старый, старый, как плюшевая и никому ненужная игрушка из детства, найденная за шкафом при переезде на другую квартиру… да, на другую квартиру.

Очень скоро я перестал понимать, для чего она приходит, — ведь я ничему не учил её. Но ждал её появления, гадал, в каком настроении она придёт и какие слова скажет, входя. Слова были обычными, настроение — разным, мне нравилось не всякое, но что оставалось делать.

Последний раз она пришла в октябре, в холодный и прозрачный день, из тех дней осени, в какие чувствуешь себя будто в кристалле хрусталя, откуда не вырваться и в котором было бы неплохо, если б не просматривалось вдалеке медленное зимнее умирание. Ольга была грустна, я спросил отчего, она ответила вдруг, что не придёт больше. Я не стал просить объяснений, но она сама сказала, что выходит замуж, Боже, банально-то как, подумал я. Она не сняла пальто, сказала только: «Прощайте», — потом вдруг встала на цыпочки и поцеловала меня в губы. Это не было поцелуем, скорее соприкосновением губ; её холодные ладошки легли мне на шею, она заплакала, беззвучно, одними глазами, но и слёз не было, а я понял, что она плачет, только тогда она всхлипнула.

Больше мы не встречались, и я стараюсь не вспоминать о ней, потому что когда вспоминаю невольно, у меня начинает болеть голова, и я каждый час съедаю по таблетке анальгина, головная боль растворяется, но начинает болеть желудок.

 

* * *

Прошло лет восемь; я не перечитывал написанное, и листки валялись в столе, не вызывая интереса. Только сейчас достал их, перечитал, добавил кое-что в самом начале. И написал ещё об одной женщине… только я так и не смог понять, кто она — сон, видение, отголосок похмелья, конфабуляция… чёрт знает! Если бы понимал, записки так и остались бы там, куда я их бросил. Но, судя по всему, эта женщина существует, потому что незримо присутствует рядом с момента своего появления.

Последний год во мне появилась тяга к алкоголю. Почему? Не знаю, думаю, что это удел всех неприкаянных, а с другой стороны… ну какой я неприкаянный? Всё есть, вхож в высокие сферы, много друзей, успешен… Но кто сказал, что при всём этом нельзя оставаться неприкаянным… Таких, пожалуй, ещё и больше.

Но многое поменялось. Интрижек и связей не уменьшилось, они просто стали какими-то пресными, не приносят прежних эмоций: пропало желание искать в каждой женщине необычное, неповторимое, они пошли безликой чередой, всё чаще влюбляясь в меня без памяти… почему? Можно подумать, что с возрастом я стал лучше, хотя… бывает и так.

Да, половинка к шести… Не знаю её имени, она говорит, что его вообще нет. Я возвращался домой, изрядно выпив с утра тёмного пива, мучился похмельем из-за ночных похождений в одной богемной компании. Пиво помогло, но в большом парке недалеко от дома я внезапно ослабел, что-то мягко стукнуло меня по затылку, закружилась голова, и я присел на первую подвернувшуюся скамейку.

Передо мной была разноцветная осенняя аллея, она казалась бесконечно длинной, сужающейся в правильной прямой перспективе, как и положено, в ускользающую точку. Но точка эта вдруг перестала ускользать, заколебалась и начала приближаться, превращая прямую перспективу в архаичную обратную, изменяя гармоничные пропорции ровной аллеи. Я с удивлением увидел идущую прямо на меня молодую женщину, одетую в обтягивающий чёрный плащ, очень модный, и ярко-красную, чуть сдвинутую набок шляпку. Я подумал: зачем она, такая молодая и красивая, эротично покачивая узкими бёдрами, идёт прямо на меня, очень быстро приближаясь? Её лицо становилось различимее, чётче, она показалась мне на кого-то похожей, только не мог я понять, на кого именно.

Она подошла совсем близко и присела рядом, поставив красивые ноги в телесного цвета чулках чуть наискосок. Повернула голову и в упор глянула на меня.

— Здравствуй, — мягко произнесла она, а глаза смеялись.

— Здрасьте… — чуть не икнув, ответил я. — Мы… знакомы?

— Если пренебречь умозрительными и устаревшими теориями дедушки Зигмунда, то можно сказать, что нет. Поэтому, согласуясь со своей натурой, ты должен сейчас начать со мной знакомиться, ведь так?

Её лицо плыло, меняя выражения, в нём проступали виденные когда-то черты, пропадали, оставались только смеющиеся глаза.

— С чего вы взяли, что я собираюсь с вами знакомиться?

— Ну я же сказала, — она рассердилась и даже топнула изящной ножкой, — согласуясь со своей натурой! К тебе подошла женщина, ты не можешь не прилипнуть к ней.

Я подумал о белой горячке, но решил, что слишком мало пью для этого, такие ужасы мне не грозят. Пока.

— Впрочем, ты изменился. Скучаешь. Да и вообще, мужчин редко интересуют закоулки собственной души.

— Вы о чём?

— Да о том, что ты слишком хорошо познал женщин, вон сколько бесценного времени потратил на нас. Но женщина, которую ты, старый развратник, — она игриво погрозила мне пальцем, — собирал по крупицам и чёрточкам, поселилась в тебе, она занимает ровно половину твоего бессознательного. Она неполноценна, сама всего лишь половинка женщины, но всё равно ей тесно и скучно внутри тебя, вот она и вырвалась. Отсюда твои диссонансы последнего времени, они продолжатся и будут развиваться. Но чем старше ты, тем моложе она, это хуже. Для тебя, конечно.

— Я не понимаю… Кто вы? И зачем прицепились ко мне?

— Из любви к искусству, — она насмешливо улыбнулась. — Как и ты… — замолчала, опустив глаза.

— Слушайте…

— Не буду. Ты всё давно сказал. Как самочувствие?

— Хреново, — буркнул я, решив не стесняться.

— Я помогу.

Она достала из небольшой изящной сумочки салфетку, расстелила её на скамье, жестом фокусника извлекла оттуда же четвертинку водки, два пластиковых стакана и пластмассовую коробочку с солёными корнишонами.

— Давай тоже выпью с тобой, ты же не алкаш какой, чтобы в одиночку, на скамейке…

Я подумал, что сейчас это было бы наилучшим выходом, меня сильно мутило, и я действительно ничего не понимал. Она разлила четвертинку в стаканы и, не сказав ни слова, залпом выпила. Я последовал её примеру — и мне немедленно полегчало, ситуация как-то вдруг перестала вызывать удивление, а незнакомка показалась ещё более привлекательной. Раздумывая о закономерных переменах в организме, я не заметил, что она вновь пристально смотрит на меня. Черт… смотрит и смотрит…

— Ну что, лучше стало? — она назвала меня по имени и отчеству.

— Значительно лучше, сударыня, — игриво ответил я, даже не подумав, откуда она знает, как меня зовут.

— А ты не хочешь переспать со мной?

Я не нашёлся что ответить.

— Не хочешь... Правильно, ты и не должен хотеть. Это было бы извращением. Ну, я пойду...

— Но кто вы?!

— А ты подумай...

Она встала, повернулась ко мне спиной и пошла по аллее, всё удаляясь и удаляясь, превращая обратную перспективу в классическую прямую.

С тех пор она со мной. Я был бы рад расстаться с ней, вернуться назад, но как это возможно? Она ведь живая, хоть и половинка.

Куда более живая, чем целый я.

 
html counter