Dixi

Архив



Олег САФОНОВ (г. Новокузнецк, Кемеровской обл.) НЕПОНЯТНАЯ БОЛЕЗНЬ

Сафонов 

 

Марья Иванова зашла через огород к соседке как бы за солью, но на самом деле с тоски.

— Дедушка-то у нас совсем плохой стал, — глухо роняла она в который раз, и сухие мозолистые пальцы ее дрожали над пожелтевшей в последних лучах клеенкой, не притрагиваясь к остывшей чашке чая.

Гавриловна, видя непривычно бледное, осевшее, как мартовский снег за окном, потерявшее обычную строгость лицо подруги, часто вздыхала и повторяла осторожно:

— Сама же убеждала меня на днях, что доктор ничего не сказал определенного. Глядишь, все и обойдется.

— Так ведь кто тебе такие вещи напрямую скажет! Организм, говорит, сильно изношен, сердце плохое, легкие, гемоглобин и еще там ихние термины… А когда спросила: «Может, в больницу его?», то сразу отказался. Наблюдайте мол, если что звоните, сейчас все зависит только от него.

— Да, неважно дело, — подтвердила соседка. — Моего тоже тогда помирать дома оставили… И черт бы меня побрал! — спохватилась она, увидев, как сжались губы Марьи. — Что говорю-то! Раз на раз не приходится.

В незаметно подкравшихся сумерках часы на стене затрещали, механизм заворочался, вылетевшая кукушка, словно торопя кого-то, отсчитала время и скрылась, оставив после себя пугающую тишину.

— Похоже, откуковали мы с Петей свое, — всхлипнула Марья Филипповна. — Скоро и мне пожитки собирать следом… И то сказать, пора.

— Ну, ты сама-то не торопи судьбу. Как говорится, сколько богом дадено... Внук вон у тебя растет, сноха работящая. И Петр поправится, помяни мое слово, в мае картошку вместе выйдете садить. Господь даст еще годков. Сколько ему кстати?

— Шестьдесят пять. Всего пару месяцев как с завода окончательно рассчитался. Так толком и не понял, что на пенсии.

— Мой и до шестидесяти не дотянул. Твой дед все-таки пожил свое…

Гавриловна опять прикусила язык, но на сей раз Марья это ее неосторожное высказывание пропустила мимо ушей. Упоминание о картошке встряхнуло ее, заставив быстро возвращаться в привычное практичное русло разорванные мысли.

«Поживший свое» лежал на влажной подушке в маленькой каморке, похожей на чулан с окошком. Он сам попросил освободить этот угол, в котором хранили разный никому не нужный хлам, и перенести сюда кровать. В зале и проходной комнате, именуемой спальней, было много казавшейся теперь бестолковой суеты. И словно в насмешку над его немощью на подоконниках, на лавках вдоль солнечных окон в многочисленных ящиках набирала жизненную силу рассада.

«Наверное, каждый чувствует ее приход», — думал большой неподвижно лежащий старик, вновь вспоминая день, когда услышал ее первый стук. Он тогда проснулся затемно, в пятом часу от непонятного щемящего чувства и не сразу понял, что плачет. Жалобный ветер вторил ему в промозглой темноте, временами хлопая отцепившейся дверью сарая. Вдруг, словно посмотрев на себя со стороны, он сказал с ясным пониманием дела: «Все, Петя, жизнь прошла». Но уже в следующее мгновение наваждение исчезло. Тем более что после завтрака надо было идти помогать куму, которому вчера привезли машину угля.

Уголь показался Петру особенным, в котором обычная вроде бы лопата вязла как в цементе. Рубашка моментально взмокла, руки обленились, плохо слушались. Вместо широких размашистых движений получалось суетливое барахтанье возле мучительно медленно уменьшающейся черной кучи.

Наконец, часа через три, сели за стол, как водится, налили, однако после первой же рюмки сердце вздрогнуло, рванулось, как верный пес на цепи, предупреждая хозяина об опасности, и он засобирался домой.

— Что-то ты не в духе сегодня, — озабоченно посмотрел на него кум. — Тебе бы в баньку сейчас хорошо. Сам знаешь, горячий пар да березовый веничек сразу любую хворь вышибут.

Только в баню в свой последний трудовой день Петру сходить не пришлось. Нетвердым шагом, хлябая по распутице, добрел он до дома, скинул сырую от пота одежду, упал на постель и больше по-настоящему уже не вставал.

И вот прошло тринадцать дней — две недели растерянности. Болезнь быстро брала свое. Тягучее дневное забытье сменялось бесконечными бессонными ночами, когда невидимый заплечных дел мастер вытягивал жилы, выворачивал суставы и давил на виски до боли в глазах. Хуже того были странные мысли, даже не мысли, а беспокойные видения, которые словно опутывали его, мешая очнуться и скинуть с горла все более уверенную костлявую руку.

Порой, например, ему казалось, что ничего в мире больше не существует, кроме душного чулана и глухого грязного дворика за окном. Затем вдруг чудилось, что он опаздывает и быстро идет, скорее, бежит на проходную, но не узнает дорожки, по которой ходил всю жизнь, долго блуждает по рабочему поселку и в итоге возвращается к знакомому, покосившемуся в двух местах после зимы забору.

Временами появлялось ощущение, что тело его мелкое, хлипкое, и большая широкая пятерня казалась маленькой как у ребенка. А ведь ею он год назад так прижал за подбородок Федьку к стене, что тот зарекся и в пьяном виде поднимать руку на мать его внука. «Эх, будь Сашка рядом, он бы не дал бате помереть», — часто мелькало в его воспаленном мозгу.

Действительно, как-то у них повелось, что сын был всегда с отцом. С утра вдвоем на завод, потом вместе с работы, и дома по хозяйству сообща, благо, что жили через стену в одном двухквартирном доме. А какие наличники они с сыном справили — вся улица до сих пор заглядывается. Настоящие вологодские кружева из дерева! Шибко они тогда с Сашкой загорелись. Пришлось вспомнить, чему учился у отца еще в детстве, пока не сорвался с Алтая на заработки. Всю зиму, дождавшись свободной минуты, бежали в мастерскую кудесничать, и в апреле оживили-таки серые окошки деревянного дома, вдохнули в них душу. Когда закончили, даже тайком прослезился, словно чувствовал, что как раз в этих ажурных узорах память о нем и останется.

Эх, был бы Сашка рядом… Старшая дочь — не то, с другим характером… Уехала в столицу и с концами. Пришло время, только и сказала, что не собирается в свои лучшие годы горбатиться в этой дыре. Тем более что есть совсем другая жизнь. И как будто отрезала. Внучку и видели всего два раза — на Сашкиной свадьбе да на его же похоронах.

Вдруг за окошком неожиданно послышался звук заведенного двигателя. Пугающий звук. Надо вставать. Какие тяжелые ноги! Ослабли от долгого лежания. С порога Петр увидел, как у распахнутых настежь ворот белобрысый широкоплечий парень, стоящий к нему спиной, прощаясь, обнимает счастливую помолодевшую Катерину, его сноху. Уже подойдя к двери новенькой Калины, парень, заметив его, широко улыбнулся, и, помахав ему рукой, сел в машину.

«Сашка, нельзя ехать, гололед на дороге!» — хотел крикнуть дед, но воздуха не хватило, и он, захлебнувшись сухим выворачивающим кашлем, вновь оказался в чулане. Надрывно стучало сердце. Оно и стало стучать после того, как Сашка разбился.

Петр включил ночник, посмотрел на старенький механический будильник, который за всю жизнь ни разу его не подвел. Сейчас он показывал половину восьмого. Утра или вечера? Если вечера, то самое плохое на сегодня еще впереди. В прихожей скрипнула половица и послышались торопливые шаги. Костя идет, значит, вечер, он так рано не встает.

В дверях показалась светло-русая лохматая голова. Поняв, что старый не спит, Костя просунул в комнату все довольно крупное для тринадцатилетнего подростка тело.

— Что, дед, болеешь?

— Старость не радость. Вот когда мы с папкой твоим за шишками ходили, и он вместо того, чтобы снизу собирать, втихаря от меня на дерево залез да сорвался, спускаясь, и ногу сломал, я, почитай, двадцать километров его на закорках тащил. А он тогда, Костя, в аккурат как ты был, да и весом не меньше. А еще помню…

— Дед, а, дед, тебе пенсию перечислили?

— На что тебе?

— Суперпамять к компьютеру, как у Семкина, чтобы игры нового поколения загружать.

— Не знаю, спроси у бабушки, карточка теперь у нее.

— Ну, ладно, дед, ты это… выздоравливай.

Костя, шмыгнув носом, выскользнул из комнаты. «Вот ведь, о чем теперь молодежь мечтает, о суперпамяти, — вздохнул дед. — Видно, и впрямь задержался я на свете». И опять полезли в голову ненужные мысли.

Ведь и он вроде еще совсем недавно был молодой. И за шишками ходили с Сашкой, и грибов приносили по два короба, и с брезентовой палаткой на дальние старицы ездили за щукой. И в ту пору еще случалось, еще накатывало… Охватывало внезапно, как в детстве, настойчивое беспокойство от переполнявшей сердце непонятной радости, которой хотелось делиться со всем миром. Тогда он бросал все дела, брался за кисть и выплескивал тихое ликование взволнованной души на холст. Он рисовал простые вещи: солнечный лес, небольшую светлую речку, деревню на закате, волнистую, уходящую со взгорья вдаль дорогу, и боялся спугнуть свое счастье, затаив дыхание, словно ребенок. Наверное, мог бы сутками не отрываться, если бы жена в конце концов не вправляла ему мозги на место. Но Петр знал, что у него хорошо получалось. Даже кум прихватил две картины и у себя в предбаннике повесил. А остальные… где они? Скорее всего, прибраны в каком-нибудь сундуке, у Марьи ведь ничто просто так не пропадает.

Но больше всего терзало другое воспоминание, похожее на яркий утренний сон. Несколько раз, два или три, поднявшись на Маркову гору, что за рабочим поселком, они с Сашкой видели при ясной погоде далекие, как мираж, вершины Кузнецкого Алатау. Крепко обнимал он тогда за плечо восторженного мальчишку и говорил уверенно: «Когда-нибудь, сынок, мы с тобой там побываем. Обязательно побываем! Там сказка! В горах, Сашка, и звезды светят ярче, и люди, говорят, больше становятся. Да уже ради одного только хариуса стоит туда идти».

Однако с той поры как началось безвременье, пошли задержки зарплаты, а те деньги, которые так заботливо откладывала Марья, враз обесценились, мечту пришлось отложить, и действительность окончательно сосредоточилась в треугольнике: огород — завод — хозяйство. На затопленные карьеры с удочками и то пару раз за лето выбирались. Потом вроде бы зажили (да и как же иначе, два мужика в горячем цехе), купили молодым вторую половину дома, новую машину, но внезапная трагедия все перечеркнула. После нее он уже ни о чем не мечтал, а просто тянул лямку, не замечая, как летят годы. К тому же и дочке все-таки надо было помочь... Как частенько говорила Марья, пересчитывая его получку: «Куда денешься, родная же кровиночка! А столица, она дорогая…» Только когда в конце очередной ночной смены стены мойки поплыли перед глазами, перевелся в охрану на проходную. Но все же до самой злополучной уборки угля строил планы. Две недели назад еще рассчитывал, как снег сойдет, забор поправить да за новый парник взяться.

И вот теперь растерянность. «Вроде бы собрались люди за стеной, о чем-то оживленно беседуют, но я здесь уже ни при чем», — думал Петр, и ошибался.

Марье было нелегко. Обычно она всегда находила нужные слова в споре, но сейчас сомневалась.

— Я ведь всего лишь справедливости хочу, — упрямо с вызовом повторяла Катерина, сильно облокачиваясь на стол. — Все же всегда по-вашему делали. Потому и дом целиком на деда оформили. Косте сейчас всего лишь треть в нашей половинке будет причитаться, про себя вообще молчу. А эту сторону, где сейчас сидим, тоже на Настю делить будем? Знаю я ее! Как в права вступит, сразу выселит нас. В мою секцию пойдем к алкашам в компанию.

— Да что ты заладила, не нужны ей наши углы, надо будет поговорить с ней, напишет отказ, и всего делов.

— Ну, уж тут вы, Марья Филипповна, ошибаетесь, — хриплым голосом вступил Федор, заерзав на стуле, — кто же в теперешнее время от добра откажется?!

Даже пузыристые коленки на его трико заколыхались от возмущения. Он жил с Катериной уже два года и считал себя не просто сожителем, а «имеющим свое право голоса».

И снова Марья не нашла, что возразить, только сказала неуверенно:

— Не рано ли вы деда-то хороните? Вот поправится, по-человечески во всем разберемся.

— Эх, Марья Филипповна, — укоризненно вздохнула Катерина, — да разве не видно, что отжил человек свое. А я вам вот что скажу как на духу. Любила я вас и деда, и Сашку крепко любила.

— Ну, это еще вопрос относительный, — попытался вставить почти что муж.

— Да придержи ты язык ради бога! — рявкнула Катерина. — Так вот, любила я вас. И по хозяйству, и на огороде пласталась. Не смотрела, выходной или праздник, устала или нет после работы. Света божьего не видела. А приедет москвичка, и все ей достанется! Не вспомнит даже про родного племянника, про себя вообще молчу.

В наступившей паузе Федор кашлянул:

— Надо ехать, завещание составлять.

Удивительно, но ему никто не возразил.

— Но ведь как ему скажешь, Катя, — дрогнула Марья, и глаза ее стали влажными.

— Не знаю, Марья Филипповна, сама не знаю, что делать, измучилась тоже вся.

— Да сейчас же и пойдем к нему, — захорохорился имеющий право. — Решим вопрос, а с утра я со свояком договорюсь, повезем старика к нотариусу.

Федор даже привстал за столом, но его осадил колючий взгляд Марьи Филипповны:

— Я тебе решу вопрос! Сразу и навсегда!

И она, проведя по столу ладонью, отрезала:

— Без вас все сделаю. Завтра.

Петр очнулся от прикосновения ко лбу казавшейся холодной мозолистой руки.

— Ну что, родимый, как ты?

— Подвожу вот вас всех. Сколько уже бездельничаю, — слабо улыбнулся Петр. — За всю жизнь ведь никогда и не валялся больше недели. Старый стал.

Жена не вскинулась возражать, лишь вздохнула кротко, соглашаясь.

— А помнишь, Марьюшка, гуляли с тобой еще до свадьбы по Марковой горе. Какая там черемуха цвела! Душистая, что твой волос.

— Да уж, Петенька, давно облетели наши цветочки.

— И какие там соловьи заливались поутру! Сейчас уже и не слыхать таких. А на самом верху, помнишь, видели, как появлялись на горизонте и исчезали в дымке далекие, покрытые снегом вершины. Ты еще смеялась, говорила, что только совсем неисправимый чудак может высматривать миражи, когда его счастье рядом. Помнишь?

— Не знаю, наверное. Молодые были, беспечные, по горе бегали. Ютились в бараке, и все нипочем. И Настю туда же с роддома принесли пешком по гололеду. Ну а как свой угол появился, тут уж сам бог велел сына рожать. Конечно, непросто было нам поначалу, Петенька, с двумя детьми, но от людей не отставали, слава богу, справно жили. А как заработки на заводе подняли, и Сашка к тебе в цех устроился, все, думала, по-настоящему в богатство идем. Один огород чего стоил! Все тридцать соток распахивали, и у Гавриловны еще пустошь прихватывали. В погребе полки ломились. Я ведь, знаешь, тогда почти решила строиться начинать, коттедж ставить. Уже и по материалам прикидывала…

— Да… не сбылись твои мечты. Сашка вот… теперь я.

Петр сглотнул скопившийся в горле ком.

— Ничего, Петя, ты у меня крепкий, тебя обычная простуда не возьмет. Вспомни, как с Настей беда нависла, когда проворонила я нашу доченьку. Пришла со смены усталая, лишь присела на кровать и сразу отрубилась. Проснулась в тревоге, а она уже лежит ровно кукла и глазки от жара закатывает. Вижу, как сейчас: пою ее тетрациклином, сама плачу навзрыд, растерялась как никогда, не соображаю, что делать. Знала, что возле почты единственный на всю округу телефон оборвали. А ты кулаками хрустнул и подорвался… по такому жгучему морозу скорую вызывать. Побежал ночью до самого города. Я уж так боялась, что замерзнешь или обморозишься, но тебе все нипочем, даже и не заболел после того.

Марья обняла и поцеловала в лоб своего «деда».

— Дай-ка я тебе рубашку и простыни сменю, промок совсем.

Когда Марья помогала Петру подняться с кровати, надевала сухое белье на его обмякшее безвольное тело, ей невольно вспоминались недавние слова Кати: «Разве не видно, отжил человек свое».

— Я тут тебе киселя принесла, твоего любимого, вишневого. И пироги с капустой. Ешь, набирайся сил, надо жить, — повторяла она как медсестра безнадежному больному, а сама почему-то думала о том, сколько у нее денег на сберкнижке, если вдруг… И еще вспоминала про так некстати покосившийся забор.

— Для чего же жить, Марья? — выбил ее из суеты неожиданный вопрос.

— Как для чего? Внук у тебя растет. Опять же Катька. Как она Костю в люди выведет одна со своим непутевым? Да и Настя звонила на днях, обещала скоро приехать.

— Теперь уже точно приедет, — невесело усмехнулся дед.

Повисла пауза. Марья хотела начать неизбежный разговор, но всего и смогла вымолвить:

— Ладно, ты спи, Петя, утро вечера мудренее.

Однако какой уж тут сон. Вновь явилась неведомая сила, сдавив ему грудь и сердце. Он лежал на боку, поджав ноги, стиснув зубы, время от времени переворачивался на спину, захватывая воздух ртом, будто рыба на берегу перед смертью, потом опять скрючивался со стоном. Наконец, обессилев, сорвался в бездонную мглу, и его мозг отключился от боли.

Очнулся старик глубокой ночью от навязчивого ощущения, что в комнате прямо у изголовья кровати находится кто-то еще, и почувствовал в зловещей тишине, как волосы на голове встают дыбом. Судорожным движением включил Петр ночную лампу, осмотрелся, ища взглядом зацепиться за что-нибудь, что может задержать его, как спасательный круг утопающего, но уперся в тесные похожие на склеп серые стены. Лишь в левом углу от двери темнела древняя тумба, а на ней стоял покрытый пылью старый видеомагнитофон, из-за которого кум когда-то, не совладав с завистью, два месяца с ним не разговаривал. Вдруг он заметил, что тумбочку с одного края вместо ножки подпирает старая толстая книга в черной обложке. Собравшись с силами, Петр выдернул ее оттуда, раскрыл на первой попавшейся странице и, дрожа всем телом, принялся читать…

 

Через месяц Марья Иванова вновь говорила соседке:

— Все-таки плохой наш дедушка.

Но в ястребиных глазах ее не было прежней тоски.

— Не гневи бога, Филипповна. У тебя мужик считай с того света вернулся, а ты заладила — плохой! Через недельку-другую сил наберется и к посевной будет как огурчик. Повезло тебе крупно, вот что!

— Так-то оно так, да тревожно мне что-то, неспокойно на душе. Мы ведь с Петром больше сорока годков бок о бок прожили, а сейчас как будто не узнаю я его. Вот давеча завела разговор, что и где на грядках садить — со всем соглашается.

— Так нешто ты его когда слушала? Всегда в огороде все по-своему делаешь.

— Это понятно. Но раньше обсуждали, спорили, ругались даже, а тут смотрит сквозь меня, кивает, а сам и не знаю, слышит ли. К тому же не спит по ночам. Закроется в своей комнатушке и свет только под утро гасит.

— Может, просто выключить забывает? Я сама часто у телевизора засыпаю.

— Так ведь слышно, как ходит иной раз из угла в угол, все равно что зверь какой, и бормочет что-то себе под нос. Я уж не вытерплю, постучусь: «Что, — говорю, — с тобой? Может, опять плохо тебе?» Откроет и смотрит с улыбкой: «Нет, — отвечает, — Марьюшка, наоборот, хорошо».

— А вчера совсем напугал меня. Прохожу мимо сарая, где у нас дрова сложены, и вижу, что он плотницкий топорик в руках держит и стоит неподвижно, как бы любуется или думает о чем. И долго так стоял, пока меня не заметил. Тогда только и положил его на землю. Улыбается опять же и говорит: «Эх, Марья, для чего же мы живем на свете, есть ведь и иной мир». А в глазах слезы.

— Ну, тут уж, Филипповна, действительно непонятная болезнь. Слушай, может, бес твоего деда путает? Ты бы его в церковь, что ли, сводила.

— Не верю я во всяких бесов, — вздохнула Марья в задумчивости, — а вот головушкой-то мог повредиться. Действительно ведь на волосок от смерти был… Ну ничего, может, обойдется. Как на картошку выйдем дружно, глядишь, войдет в колею.

Потом, утвердившись в своей мысли, добавила напористо и громко:

— Конечно, войдет. Земля кого хочешь образумит. Да и забор наконец пора править, от людей уже стыдно! А то повадился целыми днями шататься где-то по окрестным полям. Родным воздухом, видите ли, ему хочется надышаться. В порядок он себя приводит! Подышать и во дворе можно!

Скоро пришло настоящее тепло, распахнуло двери рвущимся наружу силам природы, и долгожданный день наступил.

Петр проснулся с первым светом и, внезапно посмотрев на себя со стороны, сказал с ясным пониманием дела: «Все, Петя, пора». Уверенным движением взял он лист бумаги и ручку. Покончив с письмом, оделся в чистое, потихоньку вышел в сарай, поднял топорик, сунул его в заранее приготовленный рюкзак, спрятанный за дровами, проверил в нагрудном кармане паспорт и открыл калитку.

Через час с небольшим он уже был на Марковой горе, у подножия которой в тумане окончательно утонул рабочий поселок, как будто и не было его никогда. Только черные дымящие трубы, прорастая сквозь белую пелену, напоминали Петру, что там внизу осталась его прежняя долгая жизнь, кружевной платок Марьи и кружевные наличники. Закончился и знакомый с молодости склон, где опять как в былые годы запели о любви соловьи среди бушующего, зовущего аромата черемухи.

Петр двигался твердым уверенным шагом, словно скинул лет тридцать. Сердце билось ровно и радостно. Впереди расстилалась новая дорога. Волнистой рекой убегала она к горизонту, туда, где сияли в лучах восходящего солнца манящие вершины Кузнецкого Алатау.

На его кровати нашли записку, в которой говорилось, что он уходит в здравом уме и твердой памяти и вернется, когда осуществит свою мечту. Уходит, потому как поверил, что есть еще силы жить. Рядом лежал сборник стихотворений Пушкина. На раскрытой странице были подчеркнуты строки:

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальную трудов и чистых нег.[1]

 

Коротки июньские ночи. Только погаснет алой полоской затянувшийся теплый вечер, только войдут в свою силу звезды, растревожив душу какому-нибудь запоздалому романтику, как уже в самом серебристо-черном очаровании произойдет невидимый перелом, и сперва едва заметной далекой молочной зыбью, потом все более широким всепоглощающим приливом забелеет на востоке.

Марья опять лежала с открытыми глазами. Уже почти месяц она спала короткими снами. Глубоко за полночь веки ее ненадолго смыкались, сломавшись под тяжестью безрадостных дум, но с первой зарей вновь появлялась, прогоняя дрему, упрямая надежда: «Может, сегодня вернется?»

Сколько раз Марья видела их встречу! Поначалу, задыхаясь от обиды, думала, как швырнет ему в лицо злые, хлесткие, похожие на пощечины слова. Потом представляла, как не выдержит, дрогнет и заплачет он под ее молчаливым, полным горечи взглядом. Однако время шло, и на смену не разразившейся буре пришла тягостная нехорошая тишина.

В огороде отсадились дружно, но с какой-то непонятной поспешностью, как будто надеялись, что вот закончат, и сразу исчезнет невидимая преграда, мешающая Петру вернуться. Катерина работала, уйдя с головой в свои мысли. Федор тоже сурово пыхтел и почти не выражался, даже когда доставал свой «Беломор», лишь молча щурился, глядя на солнце. Костя и тот не сбежал раньше времени, а пахал по полной, то и дело вскидывая на бабулю растерянные глаза, словно спрашивая как в первый раз: «А куда у нас дед подевался?»

И все равно не было уже хозяйства. Самой Марье все стало безразлично. Часами лежала она на кровати, не понимая, надо ли вставать. Напрасно забегала к ней Катерина, пытаясь о чем-то советоваться. Марья соглашалась, кивала, а сама вспоминала улыбающегося со слезами на глазах Петра и его слова: «Для чего же мы, Марья, живем-то на свете!» «Да, Петенька, — отвечала она ему в своих мыслях, — с тобой-то мне все было ясно как божий день, теперь же и, правда, не знаю, зачем жить. Покинул меня, дуру старую, сокол ты мой неспокойный». Катя уходила, качая головой, а Марья только и делала, что смотрела на картины, которые Федор по ее просьбе развесил на стене. И не могла наглядеться, словно увидела их впервые.

Вот и сейчас, когда золотистый солнечный луч упал на волнистую, убегающую со взгорья в таежную даль дорогу, почувствовала она, как мучительно сжимается сердце. Казалось, что через мгновение появится на ней из-за поворота большая плечистая фигура и зазвучит в ожившей комнате теплый порывистый голос…

Марья вздрогнула. Так неожиданно ворвалась в тихое летнее утро долгая радостная трель торопившегося спеть для своей любви соловья. И вдруг, вторя звонким переливам, до боли знакомо застучал во дворе топорик. Накинув платок, вылетела Марья из дома и опустилась на лавку. Обросший загорелый Петр, пряча в бороде улыбку, возился с покосившимся забором.

Увидев жену, молча сел рядом.

— Думала, не вернешься, — всхлипнула Марья, повалившись к нему на плечо.

— Как же, Марьюшка, я смогу без твоего кружевного платка и без наших с Сашкой наличников…



[1] Пушкин А.С. «Пора, мой друг, пора».

 
html counter